Когда судов широкий вес Был пролит на груди, Мы говорили: видишь, лямка На шее бурлака. Когда камней бесился бег, Листом в долину упадая, Мы говорили — то лавина. Когда плеск волн, удар в моржа, Мы говорили — это ласты. Когда зимой снега хранили Шаги ночные зверолова, Мы говорили — это лыжи. Когда волна лелеет челн И носит ношу человека, Мы говорили — это лодка. Когда широкое копыто В болотной топи держит лося, Мы говорили — это лапа. И про широкие рога Мы говорили — лось и лань. Через осипший пароход Я увидал кривую лопасть: Она толкала тяжесть вод, И луч воды забыл, где пропасть. Когда доска на груди воина Ловила копья и стрелу, Мы говорили — это латы. Когда цветов широкий лист Облавой ловит лет луча, Мы говорим — протяжный лист. Когда умножены листы, Мы говорили — это лес. Когда у ласточек протяжное перо Блеснет, как лужа ливня синего, И птица льется лужей ноши, И лег на лист летуньи вес, Мы говорим — она летает, Блистая глазом самозванки. Когда лежу я на лежанке, На ложе лога на лугу, Я сам из тела сделал лодку, И лень на тело упадает. Ленивец, лодырь или лодка, кто я? И здесь и там пролита лень. Когда в ладонь сливались пальцы, Когда не движет легот листья, Мы говорили — слабый ветер. Когда вода — широкий камень, Широкий пол из снега, Мы говорили — это лед. Лед — белый лист воды. Кто не лежит во время бега Звериным телом, но стоит, Ему названье дали — люд. Мы воду черпаем из ложки. Он одинок, он выскочка зверей, Его хребет стоит, как тополь, А не лежит хребтом зверей. Прямостоячее двуногое, Тебя назвали через люд. Где лужей пролилися пальцы, Мы говорили — то ладонь. Когда мы легки, мы летим. Когда с людьми мы, люди, легки, — Любим. Любимые — людимы. Эль — это легкие Лели, Точек возвышенный ливень, Эль — это луч весовой, Воткнутый в площадь ладьи. Нить ливня и лужа. Эль — путь точки с высоты, Остановленный широкой Плоскостью. В любви сокрыт приказ Любить людей, И люди — те, кого любить должны мы. Матери ливнем любимец — Лужа-дитя. Если шириною площади остановлена точка — это Эль. Сила движения, уменьшенная Площадью приложения, — это Эль. Таков силовой прибор, Скрытый за Эль.
About suffering they were never wrong, The Old Masters; how well they understood Its human position; how it takes place While someone else is eating or opening a window or just walking dully along; How, when the aged are reverently, passionately waiting For the miraculous birth, there always must be Children who did not specially want it to happen, skating On a pond at the edge of the wood: They never forgot That even the dreadful martyrdom must run its course Anyhow in a corner, some untidy spot Where the dogs go on with their doggy life and the torturer's horse Scratches its innocent behind on a tree.
In Breughel's Icarus, for instance: how everything turns away Quite leisurely from the disaster; the ploughman may Have heard the splash, the forsaken cry, But for him it was not an important failure; the sun shone As it had to on the white legs disappearing into the green Water; and the expensive delicate ship that must have seen Something amazing, a boy falling out of the sky, Had somewhere to get to and sailed calmly on.
If it form the one landscape that we, the inconstant ones, Are consistently homesick for, this is chiefly Because it dissolves in water. Mark these rounded slopes With their surface fragrance of thyme and, beneath, A secret system of caves and conduits; hear the springs That spurt out everywhere with a chuckle, Each filling a private pool for its fish and carving Its own little ravine whose cliffs entertain The butterfly and the lizard; examine this region Of short distances and definite places: What could be more like Mother or a fitter background For her son, the flirtatious male who lounges Against a rock in the sunlight, never doubting That for all his faults he is loved; whose works are but Extensions of his power to charm? From weathered outcrop To hill-top temple, from appearing waters to Conspicuous fountains, from a wild to a formal vineyard, Are ingenious but short steps that a child's wish To receive more attention than his brothers, whether By pleasing or teasing, can easily take.
Watch, then, the band of rivals as they climb up and down Their steep stone gennels in twos and threes, at times Arm in arm, but never, thank God, in step; or engaged On the shady side of a square at midday in Voluble discourse, knowing each other too well to think There are any important secrets, unable To conceive a god whose temper-tantrums are moral And not to be pacified by a clever line Or a good lay: for accustomed to a stone that responds, They have never had to veil their faces in awe Of a crater whose blazing fury could not be fixed; Adjusted to the local needs of valleys Where everything can be touched or reached by walking, Their eyes have never looked into infinite space Through the lattice-work of a nomad's comb; born lucky, Their legs have never encountered the fungi And insects of the jungle, the monstrous forms and lives With which we have nothing, we like to hope, in common. So, when one of them goes to the bad, the way his mind works Remains incomprehensible: to become a pimp Or deal in fake jewellery or ruin a fine tenor voice For effects that bring down the house, could happen to all But the best and the worst of us... That is why, I suppose, The best and worst never stayed here long but sought Immoderate soils where the beauty was not so external, The light less public and the meaning of life Something more than a mad camp. `Come!' cried the granite wastes, `How evasive is your humour, how accidental Your kindest kiss, how permanent is death.' (Saints-to-be Slipped away sighing.) `Come!' purred the clays and gravels, `On our plains there is room for armies to drill; rivers Wait to be tamed and slaves to construct you a tomb In the grand manner: soft as the earth is mankind and both Need to be altered.' (Intendant Caesars rose and Left, slamming the door.) But the really reckless were fetched By an older colder voice, the oceanic whisper: `I am the solitude that asks and promises nothing; That is how I shall set you free. There is no love; There are only the various envies, all of them sad.'
They were right, my dear, all those voices were right And still are; this land is not the sweet home that it looks, Nor its peace the historical calm of a site Where something was settled once and for all: A back ward And dilapidated province, connected To the big busy world by a tunnel, with a certain Seedy appeal, is that all it is now? Not quite: It has a worldy duty which in spite of itself It does not neglect, but calls into question All the Great Powers assume; it disturbs our rights. The poet, Admired for his earnest habit of calling The sun the sun, his mind Puzzle, is made uneasy By these marble statues which so obviously doubt His antimythological myth; and these gamins, Pursuing the scientist down the tiled colonnade With such lively offers, rebuke his concern for Nature's Remotest aspects: I, too, am reproached, for what And how much you know. Not to lose time, not to get caught, Not to be left behind, not, please! to resemble The beasts who repeat themselves, or a thing like water Or stone whose conduct can be predicted, these Are our common prayer, whose greatest comfort is music Which can be made anywhere, is invisible, And does not smell. In so far as we have to look forward To death as a fact, no doubt we are right: But if Sins can be forgiven, if bodies rise from the dead, These modifications of matter into Innocent athletes and gesticulating fountains, Made solely for pleasure, make a further point: The blessed will not care what angle they are regarded from, Having nothing to hide. Dear, I know nothing of Either, but when I try to imagine a faultless love Or the life to come, what I hear is the murmur Of underground streams, what I see is a limestone landscape.
Семь дней и семь ночей Москва металась В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру Восьмого дня она очнулась. Люди Повыползли из каменных подвалов На улицы. Так, переждав ненастье, На задний двор, к широкой луже, крысы Опасливой выходят вереницей И прочь бегут, когда вблизи на камень Последняя спадает с крыши капля... К полудню стали собираться кучки. Глазели на пробоины в домах, На сбитые верхушки башен; молча Толпились у дымящихся развалин И на стенах следы скользнувших пуль Считали. Длинные хвосты тянулись У лавок. Проволок обрывки висли Над улицами. Битое стекло Хрустело под ногами. Желтым оком Ноябрьское негреющее солнце Смотрело вниз, на постаревших женщин И на мужчин небритых. И не кровью, Но горькой желчью пахло это утро. А между тем уж из конца в конец, От Пресненской заставы до Рогожской И с Балчуга в Лефортово, брели, Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли? Иные узелки несли под мышкой С убогой снедью: так в былые годы На кладбище москвич благочестивый Ходил на Пасхе — красное яичко Съесть на могиле брата или кума...
К моим друзьям в тот день пошел и я. Узнал, что живы, целы, дети дома,— Чего ж еще хотеть? Побрел домой. По переулкам ветер, гость залетный, Гонял сухую пыль, окурки, стружки. Домов за пять от дома моего, Сквозь мутное окошко, по привычке Я заглянул в подвал, где мой знакомый Живет столяр. Необычайным делом Он занят был. На верстаке, вверх дном, Лежал продолговатый, узкий ящик С покатыми боками. Толстой кистью Водил столяр по ящику, и доски Под кистью багровели. Мой приятель Заканчивал работу: красный гроб. Я постучал в окно. Он обернулся. И, шляпу сняв, я поклонился низко Петру Иванычу, его работе, гробу, И всей земле, и небу, что в стекле Лазурью отражалось. И столяр Мне тоже покивал, пожал плечами И указал на гроб. И я ушел.
А на дворе у нас, вокруг корзины С плетеной дверцей, суетились дети, Крича, толкаясь и тесня друг друга. Сквозь редкие, поломанные прутья Виднелись перья белые. Но вот — Протяжно заскрипев, открылась дверца, И пара голубей, плеща крылами, Взвилась и закружилась: выше, выше, Над тихою Плющихой, над рекой... То падая, то подымаясь, птицы Ныряли, точно белые ладьи В дали морской. Вослед им дети Свистали, хлопали в ладоши... Лишь один, Лет четырех бутуз, в ушастой шапке, Присел на камень, растопырил руки, И вверх смотрел, и тихо улыбался. Но, заглянув ему в глаза, я понял, Что улыбается он самому себе, Той непостижной мысли, что родится Под выпуклым, еще безбровым лбом, И слушает в себе биенье сердца, Движенье соков, рост... Среди Москвы, Страдающей, растерзанной и падшей, — Как идол маленький, сидел он, равнодушный, С бессмысленной, священною улыбкой. И мальчику я поклонился тоже.
Дома Я выпил чаю, разобрал бумаги, Что на столе скопились за неделю, И сел работать. Но, впервые в жизни, Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы» В тот день моей не утолили жажды.
Вот и Вут час. Вот час всегда только был, а теперь только полчаса. Нет, полчаса всегда только было, а теперь только четверть часа. Нет, четверть часа всегда только было, а теперь только восьмушка часа. Нет, все части часа всегда только были, а теперь их нет. Вот час. Вут час. Вот час всегда только был. Вот час всегда теперь быть. Вот и Вут час.